Skip to main content
Support
Blog post

Порка родиной

Konstantin Shavlovsky

Константин Шавловский — о том, как ностальгия становится катализатором насилия и новой нормой

«СССР должен был обойтись без меня. Но здесь были плохие презервативы, поэтому родились мы, чтобы его про**ать», — это цитата из текста режиссера Александра Расторгуева (того самого, убитого Евгением Пригожиным в ЦАР в июле 2018-го) из номера журнала «Сеанс», посвященного феномену ностальгии по советскому. Вообще, легендарные были номер и время: 2008 год, в России как бы демократический транзит власти, сильная рука еще не превратилась в кулак, но шведу мы уже грозим, даже либеральные экономисты в восторге от Мюнхенской речи, где-то за океаном, но еще не у нас — экономический кризис, так что сон на нефтяной подушке сладок и крепок. В «Сеансе» рядом с текстом Расторгуева — почти манифест Захара Прилепина, воспевающего небесный Советский Союз, но кого этим удивишь: за 600 км от редакции «Сеанса» Шура Тимофеевский делает журнал «Русская жизнь», где бок о бок трудятся Дмитрий Быков и Дмитрий Ольшанский. Казалось, вот она — воплощенная утопия национального примирения, с которой начал свой первый срок Владимир Путин, вернув россиянам советский гимн. Еще немного, и призраки неудобного прошлого окончательно успокоятся, и само оно станет комфортным, превратившись в магнитик на холодильнике. 

 

В 2001 году, когда Путин возвращает стране гимн Михалкова, в США выходит книга Светланы Бойм «Будущее ностальгии». Бойм исследует феномен ностальгии в мировом масштабе, говоря о ее повсеместной эпидемии, которая связана не с ампутацией страны, как на постсоветском пространстве, а со все сильнее ускоряющимся настоящим. Человек не успевает осмыслить происходящие с миром изменения и прячется от настоящего и будущего — в прошлое. Бойм выделяет два основных ностальгических сюжета в культуре: реставрирующий и рефлексирующий. Рефлексирующий сюжет ставит акцент на algia, то есть на тоске, в ее исследовании он связан с именами Набокова, Бродского, Кабаковых. А «реставрирующая ностальгия» делает упор на nostas, то есть на потерянном доме, она-то занимается «будущим нации». Во имя этого типа ностальгии в мире часто творится насилие: дома нет, потому что он захвачен врагами.

 

Главный трюк в этом сюжете заключается в том, что реставрационная ностальгия всегда имеет дело не с настоящей, а с заново изобретенной традицией, с воображаемым домом, который сконструирован из фрагментов истории и памяти, откуда намеренно изъяты исторические противоречия (следуя, например, этой логике, в России имперский герб соседствует с советским гимном).

 

Но когда и как убаюкивающая интонация «Русского проекта» и «Старых песен о главном» перешла в агрессивный регистр? Как именно реставрационная ностальгия стала не просто катализатором насилия, а породила новую норму, при которой насилие кладется в фундамент общественного устройства? Как сладкая тоска по мороженому за 5 копеек связана с аннексией Крыма и российско-украинской войной? Ответы вроде бы известны, они на поверхности: травма ресентимента, ползучая фашизация общества, дискурс «великой геополитической катастрофы»…

 

В том же 2008-м, когда журнал «Сеанс» трудится над номером о ностальгии по советскому, на Первом канале в программе «Закрытый показ» показывают «Груз 200» Алексея Балабанова. Фильм вызвал скандальную дискуссию в российском обществе, потому что Балабанов снял кино поперек ностальгическому дискурсу, возвращая зрителей в атмосферу позднего СССР. Вместо ностальгии по крышечкам из-под кефира он показал военный самолет, выгружающий цинковые гробы и одновременно принимающий на борт роту новобранцев. Интересно, случись показ «Груза 200» по Первому сегодня, возмутила бы сейчас общество такая рецепция советского?

 

Историческое кино и сериалы в российской киноиндустрии давно стали массовым явлением, в котором преобладают, конечно, фильмы о войне и героическом советском прошлом. Но среди этой многообразной массы хочется обратить внимание на явно недооцененный российский кассовый блокбастер «Холоп». 

 

«Холоп» — оригинальный российский продукт, не опирающийся на советское наследие, и это уникальный пример, когда права на адаптацию не куплены Россией, а, наоборот, проданы в несколько стран (уже вышла монгольская версия, на подходе — турецкая и китайская). Кроме того, в «лигу миллиардеров» (тех, кто собирает больше миллиарда в российском прокате) «Холоп» залетел без приглашения: в новогодний уикенд 2020-го он соревновался с патриотической агиткой про декабристов «Союз спасения» и фантастическим блокбастером Федора Бондарчука «Вторжение». То есть это феномен не маркетингового, а настоящего народного успеха. 

 

Но разве «Холоп» — историческая картина? Формально, конечно, нет: фильм Клима Шипенко рассказывает историю о том, как избалованного мажора отправляют в «потемкинскую деревню» на перевоспитание, где заставляют поверить, что он на самом деле оказался в прошлом. Прошлое присутствует в «Холопе» как пародия, небрежная реконструкция, служащая прикладной задаче: наказать и воспитать наглого современника, бенефициара настоящего. Но именно эта комедийная рамка наглядно показывает механизм замещения реального прошлого воображаемым, той самой подмены, которая свойственна реставрирующей ностальгии.

 

В «Холопе» прошлое предстает, во-первых, тотальной инсценировкой, проектом, поставленным по современному сценарию, а во-вторых, у этого возвращения в прошлое появляется конкретная цель — (пере)воспитание. Идеология этого проекта состоит в наказании современности. Неудивительно, что в этой версии прошлого герою должно быть ощутимо неуютно и нехорошо. На смену тоске по прошлому приходит очистительная порка прошлым. История России предстает как история государства всеобщего неблагополучия. А несправедливость, которая существует в настоящем и остро переживается современниками, «кроется» еще большим насилием, которое производит родина.

 

В недавно вышедшей книге «Past discontinuous. Фрагменты реставрации» Ирина Сандомирская разбирается с крайне противоречивым понятием реставрации, этого странного и весьма ненадежного посредника между историей и памятью. Странность этого феномена заключается в том, что эталонных критериев «подлинности» и «аутентичности» не существует и перед реставратором раз за разом встает выбор — сохранять ли вещь в состоянии руины (то есть консервировать ее) или реставрировать, возвращая ей некий «первоначальный» облик. Парадокс заключается в том, что установить эту «первоначальность» чаще всего невозможно, поскольку непонятно, что именно брать за эталонный образец.

 

Сандомирская же вскрывает и прямую связь реставрации с насилием, причем на языковом уровне, перечисляя слова, обозначающие в разных языках методы реставрации: расчистка, вскрытие, пропалывание, выскабливание, потрошение: «Эти жуткие образы составляют контраст позитивной программе и риторике «сохранения и спасения», а призвание реставрации бороться за продолжение жизни произведения — готовности мириться с необходимым насилием. Насилие оказывается, таким образом, продуктивным моментом в овладении прошлым».

 

В российском кинематографе у народного «Холопа» есть элитарный брат-близнец — проект «Дау» Ильи Хржановского, самая масштабная реставрация советского, когда-либо предпринимавшаяся в истории кино. По замыслу Хржановского, «Дау» — это не совсем кино, а именно проект. Три года актеры, которые играли практически самих себя в предлагаемых обстоятельствах, жили в специально выстроенном и никогда в реальности не существовавшем Институте. В Институте был воссоздан аутентичный советский вещный мир, вплоть до мыла, еды, денег и нижнего белья. Заданные обстоятельства места и времени вкупе с атмосферой съемок превратили вселенную «Дау» в карусель трансгрессивного насилия. 

 

Что же, пользуясь терминами реставрации, выскабливается, потрошится в «Дау»? Пожалуй, самая радикальная сцена в «Дау» — эпизод ритуального убийства свиньи, которую неонацист Тесак, тоже играющий практически самого себя, режет в гостиной на глаза у ученых. Надрезая ей горло, он фальшиво напевает: «С чего начинается Родина», — как будто иллюстрируя теорию жертвоприношения Рене Жирара. Кто-то из присутствующих спросит, знает ли он, что в некоторых странах то, что он делает, называется пыткой. Пытки в «Дау» становятся частью обыденной, повседневной жизни начиная с бытовых условий и заканчивая эпизодами жестоких допросов. Хржановский, как и Балабанов в «Грузе 200», идет поперек ностальгического дискурса, но заходит намного дальше. Размывая грань между игровым кино и документальным, он тем самым стирает границу между сейчас и тогда: методы производства насилия (то есть сама реставрация) становятся той самой вечной ценностью, не имеющей цены. 

 

«Дау», как и «Холоп», — формат, кстати, абсолютно оригинальный для мирового кинематографа. Эти формально несравнимые проекты тем не менее обнажают суть того реставрационного процесса, который давно запущен в российском обществе. Самая народная комедия и мультижанровый элитарный продукт идеально уловили дух нового времени. На наших глазах в российской действительности реставрируется не прошлое, восстанавливаются не традиции, а буквально сама общественная ткань избавляется от целых слоев времени, расчищая, пропалывая, выскабливая саму себя. Это реставрация реставрации (не случайно путинский проект постоянно апеллирует к сталинскому, именно реставрационному). Оригинальными, смыслообразующими оказываются не продукт и результат, а метод и процесс. 

 

Первый фильм Александра Расторгуева назывался «Родина»: 1998 год, по улицам Ростова-на-Дону идут бедные люди молодой страны, то и дело заглядывая в камеру. Идут мимо наспех поставленного забора вокруг здания, очевидно, готовящегося под снос. По зданию ползают промышленные альпинисты с молотками и гвоздодерами, разбивая ими стекла, выскабливая стеклоблоки с фасада. За кадром два голоса — мужской и женский — цитируют Пушкина и Толстого, говорят о Карабахе, о советских депортациях, о войне. Мужской голос принадлежит самому Александру Расторгуеву, который в финале читает пророческий монолог: «Не оставлю тебе ни дома своего, ни могилы, и сына тоже я у тебя заберу, и будешь, Родина, ты смотреть на меня своими людьми, которые любят меня, потому что не знают, и только». В финале камера наконец отъезжает на общий план, и мы видим советскую вывеску «Родина» на фасаде. Казалось, что демонтаж советского кинотеатра, предназначенного, возможно, под мебельный салон или склад, — идеальная метафора русской жизни в девяностых. Но чем масштабнее разрушения, тем сильнее оказывается реставрационный потенциал, и в кадрах демонтажа «Родины» вместе с голосом автора уже дрожит тоска по утраченному времени.

Публикации проекта отражают исключительно мнение авторов, которое может не совпадать с позицией Института Кеннана или Центра Вильсона.

 

About the Author

Konstantin Shavlovsky

Konstantin Shavlovsky

 Film critic, Poet
Read More

Kennan Institute

The Kennan Institute is the premier US center for advanced research on Eurasia and the oldest and largest regional program at the Woodrow Wilson International Center for Scholars. The Kennan Institute is committed to improving American understanding of Russia, Ukraine, Central Asia, the South Caucasus, and the surrounding region though research and exchange.  Read more