A blog of the Kennan Institute
Без войны виноватые
Константин Шавловский — о моде на 90-е в российском кино
2024 год в российском кино начался сериалом Жоры Крыжовникова «Слово пацана», а заканчивается выходящими друг за другом сериалами «Лихие» Юрия Быкова и «Дети перемен» Любови Львовой и Сергея Тарамаева. Все три проекта, как иронично заметила моя коллега Зинаида Пронченко, объединяет тема «внутреннего туризма в недра отечественной истории». Кстати, и хронологически их можно смотреть именно в этом порядке: «Слово пацана» рассказывает об уличной преступности в Казани середины — конца 1980-х, «Лихие» — о бандитских разборках в Хабаровске в начале — середине 1990-х, а «Дети перемен» стартуют в середине 1990-х во Владимире и повествуют о том, как Родина-мать в исполнении Виктории Исаковой водит синий троллейбус и воспитывает трех детей от троих отцов: бандита, интеллигента и коммерсанта. Каждый из этих трех сериалов претендует на эпическое осмысление недавнего прошлого, а «Слово пацана» и «Лихие» так и вовсе основаны на реальных событиях, многие герои которых еще живы. Причем последнее вызывает не только радость узнавания у старших поколений зрителей, но и грозит авторам неприятностями: сериал Крыжовникова, например, в прошлом году требовал запретить президент Татарстана, чьи друзья, кажется, узнали на экране себя.
Но и помимо этих «праймовых» проектов девяностые в современной России звучат буквально из каждого утюга (в диапазоне от комедии «Мир! Дружба! Жвачка!» до музыкальных байопиков «Комбинации» и «Короля и шута»), и версий, почему именно это время продолжает занимать умы художников, живущих и работающих в воюющей стране, тоже немало. Более-менее общим местом стала версия о специфической фактурности эпохи, ее эстетической и этической замкнутости, что позволяет говорить о сложившемся жанровом каноне фильмов о девяностых и сравнивать его то вестернами, то с бандитскими сагами о временах Аль Капоне. В по-своему поразительной рецензии на сериал «Лихие» Михаил Трофименков так и вовсе пишет: «Искать потайные, политические, почти конспирологические объяснения моде на эту тему бессмысленно (...) Просто фактура уж больно удачная для кинематографа. Ее пестрота противостоит нынешней, заскучавшей эпохе: и ни мораль, ни политика тут ни при чем». Назвать российские 2020-е «заскучавшей эпохой», каково?
Но, действительно, стоит признать, что адекватного экранного образа современной России у нас нет и не предвидится: более-менее реалистичные высказывания о настоящем в подцензурном пространстве чреваты в лучшем случае «полкой», в худшем — статьей. А покинувшие в 2022 году страну режиссеры столкнулись с тем, что желанием финансировать фильмы о российских проблемах на Западе никто не горит. Поэтому сейчас кажется, что о путинском времени будут судить по «Левиафану» и «Нелюбви» точно так же, как Россию девяностых судят по «Жмуркам» и «Бумеру».
«В 90-е убивали людей и все бегали абсолютно голые», — гениальная песня «90» Монеточки (1998 г. р.) из альбома 2018 года, безусловно, открыла новый этап в культурном осмыслении девяностых, окончательно и бесповоротно их мифологизировав. К этому же времени, кстати, относятся «Теснота» (2017) Кантемира Балагова и «Бык» (2019) Бориса Акопова, фильмы о девяностых «из-под стола», снятые людьми, заставшими эпоху младшими школьниками. Ну а уже после 24 февраля 2022 года мифологизация была поставлена на поток, и не столько потому, что сложился жанровый канон, сколько потому, что девяностые стали единственным неподцензурным пространством, в котором иносказательно можно говорить со зрителем о современных проблемах. Сергей Тарамаев формулирует это прямо: «Почему режиссеры сейчас так часто идут в сторону ретро? Скажем за себя: потому что там развязаны руки. Нет ограничений, нет рамок, но есть огромное поле для фантазии. Выбирая эстетику, в прошлом чувствуешь себя свободнее, чем в сегодняшнем мире». Так что, если вам кажется, что в «Детях перемен» авторитет Сергей Михайлович в исполнении Тимофея Трибунцева, приказывая сжечь «хипстерское» кафе (в девяностых — что? да!), потому что оно «п***рское», говорит словами не бандоса из 1990-х, а депутата из 2020-х, — то, скорее всего, вам не кажется. Как и монологи героя Артема Быстрова из «Лихих», оправдывающего массовые убийства экзистенциальной угрозой своей семье, разумеется, не случайно напоминают речи верховного главнокомандующего, обосновывающего вторжение в соседнюю страну: или мы их, или они нас. Но все это настаивается на крепчайшем моральном релятивизме, сформулированном еще в «Бумере»: «Не мы такие, жизнь такая». А выводы, разумеется, остаются на откуп зрителям. Мол, свои-то смекнут, что к чему, а от остальных спасет дискурсивный оберег «лихих девяностых».
Кстати, о насилии: то ли из страха перед тем, что особо ушлые чиновники из карьерных соображений будут обвинять авторов в романтизации бандитов, то ли просто из жанровых соображений, но от проекта к проекту его градус и число, что называется, «сопутствующих потерь» неумолимо растет. «Лихие» и «Дети перемен», несмотря на интонационную разницу, буквально заваливают экран трупами с каким-то даже соревновательным азартом. И это некоторым образом нивелирует весь «фрондерский эффект», потому что рядом с такими «понятиями» даже неправовое российское государство выглядит вполне ничего. И протянутый в свое время Алексеем Балабановым в «Жмурках» бикфордов шнур из девяностых в современность не загорается: «пацаны» и «чушпаны» оказываются в сознании молодых людей мифологическими героями, как богатыри, параллельно бороздящие просторы сказочных вселенных в кинозалах.
За высказывания даже на эзоповом языке сегодня, как известно, можно лишиться работы и попасть в черный список авторов, которым не положена строчка в титрах. Поэтому за девяностые люди, которым не хочется снимать сказки и уж тем более ездить на Донбасс, хватаются как за спасительную соломинку, поскольку это время остается единственным разрешенным пространством для высказывания на актуальные социальные темы.
Ну то есть как остается: люди поколения Монеточки, не говоря уже о тех, кто помладше, посмотрев, допустим, «Лихие», понять социально-политическую подоплеку происходящего в сериале смогут едва ли, что бы там ни говорил о воспитательной функции сериала его сценарист и продюсер Олег Маловичко. Авторы не дают никаких объяснений тому, почему мед стал дешевле сахара, а чтобы купить детям учебники, нужно убивать людей. При всем при том намеки на нашу современность аккуратно спрятаны, как пасхалки, в стиле подмигивания избранным. Так что, глядя на все эти попытки высказывания «от угла», трудно удержаться от цитирования классической максимы Осипа Мандельштама: «Все стихи я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые — это мразь, вторые — ворованный воздух».
Однако помимо жанровой фактурности эпохи и ее безопасности для околополитических высказываний в этой навязчивой моде на девяностые, кажется, есть и кое-что еще.
В психоанализе это явление называется интеллектуальным инсайтом (intellectual insight): так обозначают ситуацию, при которой человек умом понимает источник своей травмы или проблемы, но понимание остается на рациональном уровне и не приводит к эмоциональным и тем более поведенческим изменениям. Для терапевтического эффекта такого интеллектуального озарения недостаточно, но некоторым людям кажется, что обнаружение проблемы и означает ее решение. То, что девяностые являются родовой травмой современного российского общества, стало общим местом, тут не о чем говорить. Но в этом и заключается своеобразный парадокс современных фильмов про 90-е: казалось бы, кино может и должно способствовать в первую очередь эмоциональному переживанию этой травмы, однако ничего подобного не происходит. Оно просто называет ее, раз за разом указывая на это больное место. Зрители беспомощно барахтаются в облаке тегов, а режиссеры, как остроумно заметил мой коллега Василий Степанов, с упорством, достойным лучшего применения, собирают «бинго девяностых»: дискачи, киллеры, «бумеры», бедность и, разумеется, насилие — единственное, в чем не было дефицита в бесконечной, как тупик, стране. В общем, вместо проработки травмы все дружно играют в лего — тоже, между прочим, успокаивающее занятие.
Когда мы обсуждали с одним моим товарищем версию о бесконечной экранизации девяностых как о своего рода интеллектуальном инсайте, он вдруг спросил: «А есть ли тут какой-то «слон в комнате», нечто, что находится все это время перед глазами, но о чем никто не говорит — не по причинам цензуры политической, а по причинам цензуры как раз психической, которая и не позволяет случиться эмоциональному озарению?» Разумеется, правильного варианта ответа на этот вопрос нет, но я бы рискнул предположить, что речь идет об ошибке выжившего. Тут сразу вспоминается слоган фильма «Жмурки» Алексея Балабанова (между прочим, первой картины, в которой девяностые осмыслялись как ретро): «Для тех, кто выжил в девяностые». То есть эта история, как и все последующие, рассказывается теми, кто выжил, для тех, кто выжил. А зоной грандиозного умолчания оказываются погибшие.
В третьей части трилогии «Homo Sacer» итальянского философа Джорджо Агамбена «Что остается после Освенцима: архив и свидетель» проблематизируется лакуна, которая всегда остается в свидетельствах о невозможном опыте. Речь идет об опыте погибших в Освенциме, который не может быть дискурсивно представлен, сколько бы о нем ни свидетельствовали выжившие. И, поскольку этот опыт в буквальном смысле запределен, выжившие всегда будут виноваты перед погибшими (Агамбен дальше развивает мысль о категории вины в этике и в праве, но так далеко углубляться мы сейчас не будем). Так вот, если опрокинуть эту мысль в девяностые, которые были не чем иным, как первичной гражданской войной, политическое измерение которой вылилось в уличные столкновения 1993-го, а человеческое заключалось как раз в опыте выживания, то очертания этого «слона в комнате» постепенно начнут проступать.
Сколько бы клюквенного сока ни было с экрана вылито на малиновые пиджаки, ставшие в песне Монеточки «земляничными», отсутствие опыта и оптики погибших не позволяет обществу перейти от интеллектуального осмысления этой травмы к эмоциональному осознанию (и поведенческому изменению). В фокусе всегда находятся выжившие, их свидетельства, их проблемы. Поэтому-то на травме девяностых и вырастает ресентимент: кажется, мы имеем дело с собственной неосознанной виной, которая логичным образом выплескивается во внешнюю агрессию. И, разумеется, никакого движения к проработке этой травмы от ее регулярного повторения не происходит: наоборот, в сплошном потоке развлекательного контента она максимально забалтывается. Точно так же, как и в перетягивании каната в дискурсе о девяностых, где выступают Мария Певчих с Валентином Юмашевым, а выигрывает Владимир Путин.
Публикации проекта отражают исключительно мнение авторов, которое может не совпадать с позицией Института Кеннана или Центра Вильсона.
About the Author
Kennan Institute
The Kennan Institute is the premier US center for advanced research on Eurasia and the oldest and largest regional program at the Woodrow Wilson International Center for Scholars. The Kennan Institute is committed to improving American understanding of Russia, Ukraine, Central Asia, the South Caucasus, and the surrounding region though research and exchange. Read more